Архив/Научные труды/Статьи/Три сюжета или семантика одного
 

Три сюжета или семантика одного

Опубликовано: Язык и литература. – 1930. – Т. 5. – С. 33–60; Поэтика сюжета и жанра: период античной литературы / О. Фрейденберг. – Л.: Гослитиздат, 1936. – С. 335–361.
Перевод: Three plots or the semantics of one // Formalism: history, comparison, genre / ed. by L. M. O'Toole and A. Shukman. – Oxford: Holdan Books, 1978. – P. 30–51. – (Russian poetics in translation; vol. 5); Trzy fabuły — jedno znaczenie / O. Freidenberg; przeł. W. Krzemień // Dialog. – 1982. – № 4.

 

$nbsp;


Листы: 1   5   9   13  
Язык и Литература, 1929 г., т. V, 33 *

РАНИОН*
Научно-исследовательский институт сравнительной истории литератур и языков Запада и Востока

Три сюжета, или семантика одного.

Les trois sujets littéraires ou la sémantique d’un seul.

О. Фрейденберг

1.
Этой зимой я перечитывала «Дон-Кихота»; и когда я дошла до той знаменитой сцены, где бедного Санчо-Пансу насильно делают губернатором, я увидела, что палеонтологический анализ нужно прилагать именно к сюжетам новой литературы, потому что поздние формы выразительней ранних и открывают семантологии новые дороги. Эта мысль, казалось, стала подтверждаться, когда я, много месяцев спустя, перечитывала «Жизнь есть Сон» Кальдерона, уже без всяких научных намерений. И тут, в первую очередь, меня поразило сознание, что европейский сюжет XVII-го века, совершенно независимо от авторов, был, так сказать, специфически до-историчен и проявлял свою закономерность с какой-то исчерпывающей убедительностью. Но я обрываю эту справку о зарождении работы и сразу перехожу, словно с этого дело и началось, к «Укрощению Строптивой*» Шекспира.
2.
Один лорд, возвращаясь с охоты, находит пьяницу, которого велит перенести в свой дворец, дать ему проснуться на роскошном ложе, переодеть его в пышное платье и сервировать у его постели богатый стол. Подошедшая труппа актеров предлагает лорду
довести* обман до конца и заставить пьянчугу быть не только объектом, но и зрителем веселой комедии. Сказано-сделано; и вот бродяга просыпается среди роскоши, где свита лорда величает его владетельной персоной и убеждает, что вся его прежняя жизнь была сном, а настоящая именно здесь; один молодой паж, переодетый женщиной, разыгрывает жену мнимого лорда; сам лорд настоящий, в платьи* слуги, прислуживает тому, кого он дурачит. Бедняга начинает входить в роль, ест, пьет, заигрывает с псевдо-женой; затем дается представление «Укрощение строптивой», и о пьянчуге забыто. Но тысяча вариаций этого сюжета говорит нам, что бродягу опять усыпят, опять переоденут в его тряпье, и заставят его снова проснуться в его прежней ситуации, но уже без всякой уверенности, сон ли проносится перед ним, жизнь ли, лорд он или бедный пьяница и «замарашка» Сляй.

3.
А самое «Укрощение строптивой»? – Оно стоит совершенно особняком. Здесь дается история непокладистой, сварливой женщины, которую хитростью и утрировкой ее же манер усмиряет и покоряет ее муж. – И только.
Два сюжета, совершенно различных, и потому за ними стоят две ничем не связанных линии литературных предшествий. И, конечно, литературных аналогий: тут Паньчатантра, фаблио, итальянская новелла, сказка, произведения отдельных европейских писателей. Так, по крайней мере, говорит нам традиционный формальный подход, стоящий на точке зрения «сверх-историзма», как сюжета вообще, жанра вообще, литературных приемов вообще. И потому, вслед за первым выводом, идет неизбежный второй: Шекспир заимствовал сюжет… или: Лопе-де-Вега взял однажды сюжет… или: Гете избрал сюжет, который уже до него Марло и Фридрих-Максимиллиан Клингер… и т. п. И дальше идет регистрация отдельных эпизодов, называемых мотивами, в их сходстве или в их отличии. Схожее бережно идет в потребление; отличия, как плевела, отбрасываются. Получается такая картина: веревка литературной преемственности; за веревку
держаться* гении различных наций; по веревке бежит кольцо готового сюжета, которое передается из рук в руки. От кого к кому? – это основной вопрос так называемого «развития». Но, конечно, не менее важен и генезис. Кто был первый портной? Кто первый автор такого-то сюжета? В котором году и в каком городе он выдумал («создал») его? Итак – мертвый мир, мертвый мир случайности, обособленных «совпадений» и произвола личной фантазии!

4.
Но я вернусь к строптивой. Жизнь есть сон – мы это знаем; классическая разработка у Кальдерона, знаем и это. Но именно потому и сличим с нею. Как же у Кальдерона? – Там общая канва говорит следующее. Чтоб избежать роковых предначертаний, наследника Полонии держат вдали от людей, в глухой башне, скованного, одетого в звериные шкуры; желая проверить судьбу, его усыпляют, переносят во дворец, роскошно облачают и говорят ему, кто он; но рока не преодолеть; предсказания о кровожадности принца сбываются, и его снова, усыпляя, переносят в прежнее место его томлений, где жизнь во дворце объясняют сном. Дальше события изменяются: герой все-таки разрывает узы своей темницы, идет войной на родного отца, и когда тот, трепеща перед роком, склоняет пред сыном царственные седины, совершается перелом – и дело кончается общим миром. Вот сюжет Кальдерона с точки зрений окаймления пьесы Шекспира и сам по себе вообще. Но теперь позвольте его рассказать, как «укрощение строптивой». Надменный вспыльчивый принц, охраняемый в далекой пустыне от проявлений своего свирепого нрава, совершенно смиряется… благодаря жене? Нет, благодаря переходу из сна в явь, после своего самостоятельного выхода из заточения; и, укротившись, он женится. Хорошо. Но кое-что начинает освещаться неожиданно. Прежде всего, здесь один сюжет или два? Как будто один и тот же; но, говоря добросовестно, все же два. Ведь у Шекспира укрощает муж жену; а у Кальдерона… А у Кальдерона никто: герой сам укрощается. Зато
вспомним*, что героиня Шекспира, из-за своего злого и надменного нрава, также живет в одиночестве; у Кальдерона герой является перед нами закованным, а у Шекспира есть сцена – странная очень сцена! – где героиня бьет свою связанную сестру. Какое-то ныряние этих двух сюжетов; то выплывает полное единство, то на поверхности одно отличие. По-видимому, нужно обратиться еще к одному гению… Это Бокаччио; в VIII рассказе III дня его Декамерона находится сюжет, который обычно принимают за вариацию сюжета «жизнь есть сон». Но здесь он оказывается весьма легкомысленным: один аббат, желая поухаживать за женой ревнивого глупца, усыпляет его, кладет в гроб и объявляет умершим; пока жена оплакивает его и сходится с аббатом, беднягу запирают в темный погреб, где его старательно каждодневно секут и убеждают, что он находится в чистилище; и лишь когда жена ревнивца становится беременной от аббата, глупого мужа снова усыпляют, и он восстает из гроба, исцелившись навеки от ревности. Но вот одна подробность: при переносе глупца из гроба в погреб его переодевают, как и при обратной метаморфозе, и аббат, отправляясь к изменнице, идет к ней в одежде ее «покойного» мужа. Что же в этом сюжете отчетливей: переход мужа из жизни в смерть и снова в жизнь, или мотив «эротики», соединения жены с аббатом? Или, быть может, мотив усмирения ревнивого мужа? – Ответить еще трудней; но запомним, расставаясь с Боккачио, что его сюжет является аналогией к сюжету не только Кальдерона, но и Шекспира, и дает эту аналогию в существенно иных транскрипциях. Здесь «жизнь есть сон» обращается в «жизнь есть смерть», а свадьба – в акт воспроизведения.

5.
! O quanto el naser, O quanto
Al morir es paresido!
(Из стансов Кальдерона).
И вот мы отошли на время от Кальдерона и очутились возле ефесской матроны в склепе, где по настоящему похоронен ее умерший – действительной умерший! – муж. Сюжет всемирно
знаменит* : вдова, матрона из Эфеса, горько оплакивает своего дорогого покойника и не покидает ни траурных одежд, ни могилы. Но когда к ней случайно заходит случайный солдат, она тут же, в траурных одеждах и в могиле, соединяется с солдатом. Итак, разница, по сравнению с сюжетом Декамерона, та, что тут муж подлинно мертв, и что жена соединяется с любовником в могиле, в склепе, в присутствии покойника, сама в траурном одеянии и слезах скорби. Это уже не просто адюльтер, каким его рисует позднейшее осмысление, а полное слияние смерти и производительного акта: «жизнь есть смерть» – в дословном значении, где мы имеем не переход одного состояния в другое, а оба зараз, в виде единого нерасторжимого образа, передаваемого двумя равнозначными, хотя и различными, мотивами. Но кто же этот солдат? – Я оставляю индусскую версию и ее параллель у Петрония в стороне и беру только вариант из «Золотого Осла» Апулея. Рассказ здесь прост: юноша, нанявшийся охранять одного покойника от духов смерти, соединяется с «безутешной» вдовой тут же, и покойник остается невредим, за счет юноши. Итак, духи смерти нападают не на мужа, а на его заместителя. Так это заместитель мужа не только в отношении к жене, но и к смерти? – Да, конечно. Ведь аббат из Декамерона, идя к жене «покойника», переодевается в платье умершего мужа; юноша Апулея, охраняя покойника, принимает его имя и – это сказано сюжетом прямо – сам мыслится мертвым.1 У него, следовательно, две функции: соединится, подобно самому мужу, с женой и представить собой именно умершего мужа. Но каков язык образа! Производительный акт дается в полном тождестве к акту смерти, и именно умерший оплодотворяет женщину, свою вдову, в траурной одежде и слезах, внутри склепа.

6.
Итак, аббат, в костюме покойника идущий к вдове, это муж, который находится в преисподней, но выходит из гроба, как
1 “Ut ne deus quidem Delphicus ipse facile discerneret duobis nobis iacentibus, quis esset magis mortuus” II 25; ср. 30.
только* жена его становится беременна. Здесь чистейший образ воскресения, как оплодотворения, – архаичный, как известно, образ. Но об этом ниже. Сейчас нужно лишь закрепить наблюдение, что заместитель мужа это сам муж в хтоническом аспекте, это двойник, переживающий на себе фазу прохождения смерти; ибо муж живет вечно, и смерти, как какого-то прекращения, как конца жизни, произошедшего однажды и раз-навсегда, вообще нет; а есть перманентная смена реноваций, не знающая пауз, беспрерывно заполненная перемежением, где то «жизнь есть смерть», то «смерть есть жизнь». Процесса действий нет, а есть их плоскостное и одновременное, вполне конкретное, присутствие. Чтоб инсценировать образ жизни, рожденной смертью, дается могила, и в могиле акт воспроизведения. Но нужно изобразить мужа и жену одновременно и мертвыми и живыми. Эту функцию выполняют вещи и дублеры. Если жена в трауре и в слезах – она в фазе смерти; если муж лежит мертвым здесь же или внизу в темном погребе, а наверху аббат или рядом юноша солдат соединяется с женой, то это значит, что умерший муж совершает акт оплодотворения. Если место действия этого акта склеп // могила, то смерть изображена производительницей. Как только акт кончен, как только функция смерти выполнена, мертвый оживает, а его двойник улетучивается. И вот воскресение на лицо, ибо жизнь есть смерть или, что то же, только временный сон. Расторжимо ли одно представление от другого? Две метафоры или одна перед нами в этих мотивах перехода из жизни в смерть – из смерти в жизнь и соединения (женитьбы, адюльтера)? Мы снова в том же затруднении. Ибо снова этих метафор на лицо две и этих мотивов два, и отрицать это бесполезно. Но теперь мы еще больше должны были убедиться, что они представляют собой один и тот же образ, и именно они сами, в том оформленном, готовом виде, в каком они реально существуют перед нашим непосредственным взором, и не в исторической реконструкции, не в том, что этот образ лежит «под ними», «за ними», «в них» и т. д. – нет, именно в своем различии и в своей двоякости
(ведь* их двое!), в своей дифференцированной формовке, эти самые две метафоры суть один и тот же образ. «Суть – один». Новая арифметика и новая логика! Но если «суть», только ли две метафоры «суть один образ», или же их множество? – Мы сейчас это увидим.

7.
Для этого забудем все сказанное и займем традиционный пункт наблюдения, улавливающий аналогии. Возьмем историю Гассана из 1001 ночи, где еще сохранились свежие черты брачной подмены жениха – горбуном, перенесения героя во времени брачной ночи прямо с постели в таинственную страну и обратно в ту же постель после рождения у его жены сына, – опять-таки, с мотивами сна, побоев, временной роли слуги, смерти и воскресения; историю, там же, глупого Ксаилуна, которого била жена, пока в насмешку он не был усыплен и переселен на тот свет, где на него была надета козья шкура и козья маска (подлинные атрибуты плодородия и дьявольщины!), а затем снова усыплен, переодет и положен на прежнее место, – после чего он излечился от глупости; возьмем показательную новеллу Граццини1, где пьяницу переносят во дворец, а затем прячут его в темный монастырь, и пока он здесь находится среди замаскированных в покойников людей, его объявляют умершим, хоронят под его видом другого человека и жену его выдают замуж, – а когда герой снова появляется на свет, то это объясняют, как похищение его злыми демонами и как призрачный вид беса; сюда же примыкает, в Cento Novelle Antiche, флорентийская новелла о столяре, которого в насмешку перестают считать самим собой, а принимают за другого, засаживают в тюрьму, потом за ужином усыпляют, переносят на его собственную кровать и заставляют проснуться опять собою2. Не менее ярка одна из сказок, сохранившихся по сей день в одном из глухих углов нашего Союза: жена, желая обмануть мужа, усыпляет его в по
1 Ant. Grazzini detto il Lasca, Le Cene ed altre prose, флорент. изд. Fanfani, 1857 III 10.
2 [НК – Здесь речь идет, скорее всего, об анонимном флорентийском тексте «Новеллы о Грассо, инкрустаторе и резчике по дереву» (Европейская новелла Возрождения / [сост. и вступ. статья Н. Балашова, А. Михайлова, Р. Хлодовского]. Москва : Худож. лит., 1974. С. 58–88. (Б-ка всемирной литературы. Серия первая. Литература древнего Востока, античного мира, средних веков, Возрождения, XVII и XVIII вв.; Т. 31) https://facetia.ru/node/608 Cento Novelle Antiche). Анонимный сборник коротких рассказов исторического, частью анекдотичного содержания создан, вероятнее всего, в 90-е годы XIII в. был опубликован в 1525 г. под редакцией Карло Гвалтеруцци в Болонье в 1525 году, был озаглавлен «Сто древних новелл» (итал. Cento Novelle antiche, другое название – Il Novellino, было дано в миланском издании 1836 года). Сборник Гвалтеруцци выдержал три издания. В 1572 году во Флоренции Винченцо Боргини переиздал сборник под названием Libro di novelle et di bel parlar gentile. Nel qual si contengono cento nouelle altrauolta mandate fuori da messer Carlo Gualteruzzi da Fano, убрав оттуда по религиозно-этическим соображениям 17 новелл. Они были заменены восемнадцатью рассказами, взятыми из других источников. В приложении к сборнику Боргини были опубликованы еще четыре новеллы, третьей из которых была наиболее полная и лучшая редакция «Новеллы о Грассо»].
стели* и в сонном состоянии раздевает его; когда муж пытается опять войти к себе (жена вынесла его из дома), она убеждает его, что ее настоящий муж при ней, а это не он; ощупав себя в темноте, бедняга и сам, подобно флорентийскому столяру, видит в себе только чье-то «подобие», отправляется странствовать в чужие страны и ровно через год возвращается домой; тогда жена снова усыпляет его, одевает в его прежнее платье и переносит в постель, в прежнюю обстановку, где наш герой опять просыпается и где жена убеждает его, что весь проведенный им год со всеми его злоключениями – был лишь сном.1
Сюда же примыкает весь цикл сказок такого содержания: муж прогоняет жену, позволяя ей взять с собой самое дорогое, и вот она берет именно его в пьяном или в сонном состоянии. Одна из таких версий, идущая, по-видимому, из талмудической новеллистики, говорит, что во время одного развода жене было позволено взять с собой самое лучшее; происходит пиршество, жена напаивает мужа допьяна и, когда он засыпает, переносит его вместе с кроватью к себе; проснувшись ночью и узнав, что он для жены – самое лучшее в доме, он воссоединяется с нею.2
Итак, что же мы добыли из этих аналогий? Ровно ничего, если только не считать того, что этим аналогиям противоречит. Гассан рассказал нам, что горбун дублер мужа в его хтонической функции; что брачная постель дубликат могилы, а таинственная странасмерти; словом, что один и тот же образ резко варьирует язык своих метафорических транскрипций. Ксаилун, который в акте реновации избавляется от глупости, как муж в Декамероне от ревности, дал нам вариант мотива усмирения и перехода в противоположное состояние. Столяр, вместе с Гассаном и с еврейской сказкой, принес в виде завязки мотив пиршества. Наконец, – и это главное – почти все приведенные сюжеты неразрывно слили мотив перехода из яви в сон
1 Сказка (это лишь ее фрагмент) была мне передана по другому поводу, С. Л. Быховской. Записана она на мохском диалекте армянского языка И. А. Орбели, который любезно позволил мне привести ее.
2 Jew. Encyclop. XI 359.
Листы: 1   5   9   13